Итак, две тенденции в системе
ценностей: индивидуалистическая и коллективистская. Первая из них
проявлялась в ярко выраженном стремлении формирующейся личности заявить о
себе в полный голос на всех поприщах социальной, политической,
культурной жизни, в подчеркивании высокого значения этой личности. Чем
бы ни занимался античный грек — он страстно желал быть первым.
Характерным симптомом нарастания этой
тенденции уже в начале архаической эпохи стала почти повсеместно
свершившаяся в Элладе замена примитивных монархий на аристократические
режимы. Это, в свою очередь, немедленно повело к острой борьбе за власть
между лидерами. Борьба, которую вели друг с другом яркие личности,
зачастую имела результатом многолетнее состояние непрекращающейся
междоусобной смуты. А в ряде развитых полисов выделилась и
восторжествовала над остальными «сверхличность» — тиран.
Феномен греческой тирании был, без
сомнения, порождением именно индивидуалистической тенденции в
политической жизни. Как справедливо писал выдающийся историк античности
Ю.В. Андреев, «в тираническом государстве могущество и значимость
отдельной, правда, одной-единственной личности намного превышали все
допустимые, по греческим понятиям, нормы». Тирания являлась отклонением, но отклонением вполне
органичным и естественным, следствием одностороннего и чрезмерного
развития одной тенденции в ущерб другой.
Что же касается этой второй тенденции,
коллективистской, то она тоже вызвала к жизни целый ряд явлений. Среди
них — появление знакомой уже нам гоплитской фаланги, сплоченного
коллектива воинов, согласованно действующего на поле боя, — именно эти
единство, согласованность становились залогом побед.
Коллективистские начала заметны в
деятельности греческих законодателей. Деятельность эта с исключительной
активностью развернулась именно на протяжении периода архаики. Первые
изданные в Элладе своды письменных законов вводили единые, обязательные
для всех нормы поведения в рамках гражданской общины. Яркое проявление
полисного коллективизма — такой своеобразный институт, как остракизм, временное
(до десяти лет) изгнание с территории полиса политиков, казавшихся
«опасными». С его помощью община избавлялась от «чрезмерно» ярких и
влиятельных личностей. Обычно считается, что время учреждения остракизма
— самый конец архаической эпохи или даже начало следующей,
классической. Однако более резонно полагать, что эта процедура
складывалась постепенно, а на рубеже VI—V веков до н. э. лишь получила
свою окончательную форму.
В прямой связи с коллективизмом стоит
складывание полисного патриотизма в Греции. Это произошло не сразу. Так,
героям Гомера — а его поэмы отражают самую раннюю стадию в становлении
полисного греческого социума — патриотизм был еще практически чужд. Для
вождей, изображенных в «Илиаде», скорее характерно поведение ярчайшего
их представителя — Ахилла, который под влиянием чисто личной обиды,
нанесенной ему главнокомандующим Агамемноном, самоустраняется от общего
дела, отказывается воевать, а возвращается на поле боя лишь под влиянием
другой, опять же чисто личной обиды — гибели друга Патрокла от руки
троянского героя Гектора. Кстати, как ни парадоксально, именно этот
последний — не грек, а главный враг греков! — выступает в гомеровском
эпосе образцом пламенного патриота. Ему принадлежат знаменитые слова:
Знаменье лучшее всех — за отечество храбро сражаться!
(Гомер. Илиада. XII. 243)
А вот в архаическую и затем в
классическую эпоху нормой для грека стала беззаветная защита родного
города-государства от любых внешних врагов. Правда, подчеркнем, то был
патриотизм узколокальный, полисный в прямом смысле слова. Афинянин был
патриотом Афин, спартанец — Спарты, коринфянин — Коринфа, а не всей
Эллады.
Две названные тенденции,
индивидуалистическая и коллективистская, были не только
взаимодополняющими, но и противостояли друг другу, находились в
диалектическом противоборстве. Такого рода «единство и борьба
противоположностей» во многом обусловили само формирование античной
полисной цивилизации.
Хотелось бы еще представить
индивидуалистическую и коллективистскую тенденции, так сказать, в лицах,
на примерах конкретных деятелей раннегреческой истории. Воплощением
индивидуализма в максимальной степени может считаться тиран, воплощением
коллективизма — мудрец-законодатель. Из этого и будем исходить.
Среди тиранов архаического периода
особенно яркими фигурами выглядят Кипсел и его сын Периандр, правители
Коринфа. О приходе этой династии к власти «отец истории» Геродот
рассказывает следующее. Коринфский полис в VII веке до н. э. был
олигархическим, у власти стоял знатный род Бакхиадов. Откуда-то
Бакхиадам стало известно прорицание, согласно которому мальчик,
родившийся в семье коринфянина Эетиона, должен в будущем свергнуть их и
стать тираном.
«Бакхиады послали десять человек из
своей среды в то селение, где жил Эетион, чтобы убить младенца. Так вот,
эти люди… ворвавшись в дом Эетиона, потребовали младенца. Лабда же
(жена Эетиона. — И.С.) вовсе не подозревала, зачем они пришли.
Думая, что они требуют ребенка из дружелюбия к его отцу, она принесла
младенца и отдала в руки одному из них. А они уговорились дорогой, что
взявший сначала на руки ребенка и должен его бросить оземь. Когда же
Лабда принесла и отдала младенца, то дитя по божественному внушению
улыбнулось. Этот человек заметил улыбку младенца, и какое-то чувство
жалости удержало его от убийства. Тогда он передал младенца второму, а
тот третьему. Так ребенок прошел через руки всех десяти человек, и ни
один не захотел его погубить. Тогда они отдали дитя назад матери и вышли
из дома» (Геродот. История. V. 92).
Вскоре убийцы опомнились и вернулись за
мальчиком. Но мать к тому времени успела спрятать его в сундучок, и
ребенок не был найден. Сундучок, или ларец, — по-древнегречески кипсел; от него, по преданию, будущий тиран и получил свое имя.
Так он спасся и выжил, а повзрослев,
стал крупным полководцем и в конце концов захватил-таки единоличную
власть в родном городе. «Кипсел, воцарившись в Коринфе, был жестоким
правителем: многих коринфян он изгнал, а других лишил имущества, а
больше казнил», — пишет Геродот.
Но впоследствии граждане Коринфа
вспоминали об основателе династии как об относительно милосердном
владыке, потому что его преемник Периандр затмил отца суровостью.
Периандр правил в 627—585 годах до н.
э. В его время Коринф стал одной из наиболее влиятельных сил во всем
греческом мире, центром крупной морской державы. Имея флоты в Эгейском и
Ионическом морях, Периандр развернул крупномасштабную экспансию как на
западном, так и на восточном направлении. Под его контролем находились
ряд островов, территории на Пелопоннесе и др. Коринфский тиран
поддерживал выгодные отношения с сильнейшими иноземными державами: на
востоке — с Лидийским царством, на юге — с Египтом.
Стоявший у власти более сорока лет
Периандр считался одним из самых авторитетных греческих правителей
своего времени. Не случайно различные полисы нередко избирали именно его
третейским судьей в своих пограничных спорах. Суждения, которые
высказывали об этом ярчайшем представителе архаической тирании античные
авторы, выглядят парадоксальными. С одной стороны, он считался мудрым и
справедливым правителем, даже включался в перечни знаменитых «Семи
мудрецов», о которых подробнее речь пойдет чуть ниже. С другой —
популярны были рассказы о чудовищных жестокостях, злодеяниях,
творившихся этим тираном.
Чего только не рассказывали о
Периандре! Свою жену Мелиссу он убил в припадке гнева. Тестя Прокла,
правившего в городе Эпидавре, сверг с престола и взял в плен.
Собственного сына Ликофрона изгнал из дома и долгие годы преследовал.
Жителям подвластного ему острова Керкиры приказал выбрать 300 мальчиков и
послал этих детей на корабле в Лидию, чтобы там из них сделали евнухов.
А однажды собрал всех коринфских женщин на городской площади и… раздел
их донага.
Это, так сказать, идеальный тиран,
«великий и ужасный». А вот, в противовес ему, — идеальный законодатель:
афинянин Солон, современник Периандра (и тоже, между прочим, один из
«Семи мудрецов»). В 594 году до н. э. он ввел в своем полисе весьма
прогрессивный свод законов, а также провел серию важных политических и
социально-экономических реформ, улучшивших положение демоса и в
значительной мере ставших первым шагом к классической афинской
демократии.
Реформы, впрочем, шли «со скрипом». Как
всегда бывает в таких случаях, у реформатора оказалось очень много
противников и недоброжелателей. А полномочия Солона были даны ему лишь
на год. Возникала реальная опасность: как только их срок истечет,
преобразования будут отменены. Поэтому сторонники законодателя
предлагали ему прибегнуть к чрезвычайной мере — взять всю полноту власти
в свои руки, то есть стать тираном. Иными словами, пожертвовать буквой
закона ради того, чтобы довести до конца благое дело реформ.
Но не тут-то было! Солон оказался убежденнейшим противником тирании. Вот его собственные слова:
Хмурая туча дождем проливается или же градом;
Пламенной молнии блеск в громе находит ответ.
А от великих людей гибнет город, и к единодержцу
В плен попадает народ, если в нем разума нет.
Кто вознесется превыше других, нелегко того будет
После сдержать, — обо всём надо размыслить сейчас!
(Солон, фр. 10 Diehl)
Обратим внимание, кстати, насколько
ярко проявляется здесь коллективистская установка, отрицающая
индивидуализм: «от великих людей гибнет город»! Однако многие люди, в
теории вполне соглашаясь с подобными воззрениями, к себе самим их,
однако, не применяют. Принципиальность Солона заключалась именно в том,
что он, отрицая тиранию, и сам не представлял себя потенциальным
тираном:
…Если землю пощадил
Я родную и тирана власть суровую не взял,
То свое тем самым имя не покрыл позором я,
И мне нечего стыдиться: так скорее всех людей
Я склоню к себе…
(Солон, фр. 23 Diehl)
Иронически пересказывает поэт-законодатель взгляды некоторых своих сограждан:
«Нет, ни опытным, ни мудрым не был никогда Солон:
Божество ему давало много благ, но он не взял,
Радуясь, он сеть закинул, только вытащить не мог.
Помутился его разум, был он мужества лишен.
А вот я, чтоб только властью и богатством завладеть
Да тираном стать в Афинах на один всего денек,
Дал содрать с себя бы шкуру и весь род мой погубить».
(Солон, фр. 23 Diehl)
А когда уже в конце жизни Солона к
власти в афинском полисе всё-таки пришел тиран, Писистрат, то
восьмидесятилетний мудрец, по рассказу Аристотеля, «стал с оружием перед
дверьми и говорил, что помог отечеству по мере своих сил (он был уже
весьма престарелым) и что ждет того же самого и от остальных» (Аристотель. Афинская
полития. 14. 2). Речь о тиранах, об отношении к ним и т. п. идет у нас
отнюдь не случайно: с проблемой тирании и вообще форм государственного
устройства была самым тесным образом связана вся жизнь Пифагора.
Иногда случалось, что один и тот же
человек совмещал в себе законодателя и тирана. На рубеже VII—VI веков до
н. э. на острове Лесбос в северо-восточной части Эгейского моря кипела
ожесточенная политическая борьба. Группировки аристократов сменяли друг
друга у власти, на улицах гремело оружие, лилась кровь. Встал вопрос о
посреднике-примирителе (эсимнете). Им был избран Питтак,
гражданин хотя и не знатный — он был мельником, — но за свою мудрость
пользовавшийся всеобщим уважением. Питтак стал единоличным правителем
полиса. Многие считали его тираном, например, знаменитый поэт Алкей,
вначале союзник Питтака, а потом его непримиримый враг, бичевавший главу
государства в издевательских стихах: «Стал тираном Питтак, города враг,
родины выродок…» Питтак покончил со смутой, установил гражданский мир,
ввел свод письменных законов. А пробыв у власти десять лет и исполнив
свою миссию, добровольно сложил с себя полномочия и вроде бы даже ушел
на свою мельницу, чем особенно всех поразил.
О многих ранних законодателях как
личностях известно очень немного, или данные о них не слишком
достоверны. Это относится, например, к Залевку и Харонду, которые
действовали в VII—VI веках до н. э. и ввели своды письменных законов в
ряде полисов Великой Греции. Обратим внимание, опять перед нами Великая
Греция (то есть заселенный эллинами регион Южной Италии и Сицилии),
место, где к Пифагору пришла слава.
О самих Залевке и Харонде почти ничего
не сообщается, сохранились лишь некоторые их узаконения, — производящие,
кстати говоря, впечатление крайне архаичных, порой даже примитивных.
Приведем некоторые примеры. Если кто-нибудь выбьет другому глаз, то за
это следует выбить глаз ему самому. А если выбьют глаз одноглазому, — то
обидчик должен в наказание лишиться обоих глаз. Если кто хочет
предложить проект нового закона, тот обязан явиться в народное собрание с
петлей на шее: если закон не принимался, то инициатора тут же вешали на
этой петле. Эта норма вводилась для того, чтобы у граждан не возникало
желания слишком часто вносить немотивированные изменения в существующее
законодательство.
Лишался гражданских прав мужчина,
приведший мачеху для своих детей: если человек плохо заботится о
собственных отпрысках, не лучше он будет заботиться и о делах родного
полиса. Вообще, если гражданин разводился, а потом хотел взять новую
жену, то она ни в коем случае не должна была быть моложе, чем первая.
Подобные законы, скорее всего, служили укреплению семейных устоев.
Воин, проявивший трусость в бою,
приговаривался к довольно странному, на наш современный взгляд,
наказанию: он должен был три дня сидеть на агоре, у всех на виду, в
женской одежде. А с другой стороны, на городскую площадь запрещалось
входить вооруженным людям; наказанием была смертная казнь.
Вокруг этих законов со временем наросли
различные легенды, появились анекдоты о создавших их законодателях.
Вряд ли эти рассказы соответствуют действительности, тем более что в них
Залевка и Харонда часто путают, связывают один и тот же эпизод то ли с
одним, то ли с другим из них.
Например, сын Залевка (или Харонда)
якобы однажды выбил глаз одноглазому и должен был, согласно закону
своего отца, совсем лишиться зрения. Законодатель, желая и сыну помочь, и
закон соблюсти, предложил компромиссный вариант: он готов принять на
себя часть наказания, положенного виновнику. Пусть один глаз выколют
сыну, а другой — ему самому. Так и поступили.
Опять же, как-то Харонд (а может быть,
Залевк), задумавшись, вошел на агору с оружием в руке. Спохватившись,
что он по недосмотру нарушил собственный закон, законодатель выхватил
меч и закололся — казнил сам себя, чтобы другим неповадно было.
Разумеется, верить во всё это мы
совершенно не обязаны. Ясно одно: в сводах законов начала полисной
эпохи, наряду с архаичными и примитивными элементами (а им удивляться не
приходится — ведь это же были самые первые шаги в развитии греческого
права), четко прослеживается тенденция к укреплению коллективистских,
общинных устоев.
Итак, «рождение полиса» и «рождение
личности», происходившие одновременно, были разнонаправленными (и даже
противоположно направленными) процессами, но при этом взаимодополняли
друг друга. Как проявилась динамика этих процессов в сфере культуры,
духовной жизни? В связи с Пифагором нам это особенно важно знать.
Индивидуалистические начала находили
себе выражение в духе состязательности, соревновательности, который
пронизывал собой буквально все поры общества, был заметен на всех его
уровнях, от войны до поэзии, от атлетики, бывшей уделом знати, до
керамического производства, которым, естественно, занимались лица
невысокого статуса. Состязательность, о которой идет речь, часто
называют в науке «агональным духом» (от греческого слова агон — соревнование); этот термин был введен в XIX веке известным немецким историком культуры Якобом Буркхардтом.
Уже один из первых представителей
древнегреческой литературы, поэт-мыслитель Гесиод (рубеж VIII—VII веков
до н. э.) говорит в поэме «Труды и дни» о том, что есть два вида зависти
(для обозначения этого чувства Гесиод, творящий еще всецело в рамках
мифологического мышления, употребляет имя Эриды — богини раздора). Одна
зависть — пагубная, вызывающая вражду, а другая — полезная, творческая,
побуждающая к соревнованию, к труду, к стремлению делать свое дело
лучше, чем другие:
Видит ленивец, что рядом другой близ него богатеет,
Станет и сам торопиться с посадками, с севом, с устройством
Дома. Сосед соревнует соседу, который к богатству
Сердцем стремится. Вот эта Эрида для смертных полезна.
Зависть питает гончар к гончару и к плотнику плотник;
Нищему нищий, певцу же певец соревнуют усердно.
(Гесиод. Труды и дни. 21 слл.)
Эти слова, сказанные на заре истории
античной Эллады, и в последующие эпохи неоднократно находят себе
подтверждение. В высшей степени характерна надпись, сделанная
художником-вазописцем на одном расписном сосуде рубежа VI—V веков до н.
э. (еще жив был Пифагор): «Расписывал это Эвтимид, сын Полия, так, как
еще не расписывал Эвфроний». Вот уж воистину, «зависть питает гончар к гончару»! И — горделивое осознание собственного превосходства.
Наверное, ни в одной другой
человеческой цивилизации состязательность не была развита до такой
высокой степени. Причем, подчеркнем, зачастую это была состязательность
практически бескорыстная, не ориентированная на получение материальной
прибыли. На современных Олимпийских играх и других спортивных турнирах
победители и призеры получают крупные денежные награды, которые для них,
конечно, служат далеко не последним мотивом участия в соревновании. А
победители в древнегреческих Олимпийских играх получали… венок из
листьев оливы на голову. Такой приз не стоил ровно ничего: в принципе,
каждый мог пойти в оливковую рощу, нарвать листьев и сделать себе такой
же. Но за этот олимпийский венок боролись, не щадя сил! Иными словами,
стремились к победе как таковой — ну, и, конечно, к почету, который
победа порождала.
Агональный дух оказал необычайно
плодотворное воздействие на греческую культуру, определил ее
самобытность и неповторимость. Не случайно именно Древняя Греция —
родина такого феномена, как спорт. Да, в сущности, вся жизнь греков в
каком-то смысле была «спортом». Что бы ни делал эллин — воевал или писал
стихи, принимал законы или ваял статуи, — он всегда соревновался,
стремился быть первым, победить всех соперников, обрести славу.
Зрителями же и судьями любого такого
состязания выступали софаждане, жители полиса. А порой и сами полисы
вступали в состязание друг с другом. Скажем, битва гоплитских фаланг в
период расцвета Эллады гораздо больше напоминает не привычную нам
«тотальную войну», направленную на взаимное истребление, а именно
соревнование, где важен был моральный триумф, возможность провозгласить
себя победителями. Количество жертв в этих гоплитских сражениях было,
как правило, очень невелико — десятки, а то и единицы погибших.
Требовалось просто вытеснить противника
с поля боя. После этого бегущих врагов не преследовали и не добивали:
ведь они сами, «показав спину», признали собственное поражение. А
победители, торжествуя, воздвигали на месте битвы трофей — посвященный
богам памятник, сложенный из захваченных вражеских доспехов.
Греческий агон — типично полисное
явление. Если даже состязались индивиды, то состязались они перед лицом
полиса, коллектива, стремясь прославить и увековечить свое имя среди
сограждан. И целью состязания было именно заслужить высокую репутацию в
глазах коллектива. Для этого не щадили себя. Античный грек прекрасно
понял бы русскую пословицу «На миру и смерть красна».
Специалисты по исторической этологии —
науке, изучающей моральные ценности различных эпох и народов, — делят
все человеческие культуры на «культуры вины» и «культуры стыда». В
первом случае регулятором поведения людей служит некое внутреннее
чувство нравственно должного — то, что в христианской цивилизации
называют совестью. Во втором же случае человек действует всецело с
оглядкой на то, как его оценят другие. Главное — не «ударить в грязь
лицом», чтобы не пришлось испытывать стыд.
Античная греческая культура была типичной «культурой стыда». Само понятие «совесть», судя по всему, эллинам
архаической и классической эпох было еще вполне чуждо, даже и слова
такого в языке не существовало. Для грека превыше всего — суждение общины, суждение окружающих.
Именно таковы герои Гомера. Им
абсолютно чужды те нравственные ценности, которые столь близки нам и
которые сопряжены именно с внутренней самооценкой: доброта, милосердие,
сострадание… Всё это — порождение более поздних эпох, тесно связанное с
возникновением христианства. Зато среди витязей, изображенных в эпосе,
очень высоко котируются воинская доблесть, величественность, щедрость —
словом, то, что характеризует человека с «внешней стороны». А ведь
именно эти гомеровские герои служили образцом для греков последующих
эпох, особенно для аристократов.
Согласно мифам, в греческом войске под
Троей вторым по силе и мужеству после Ахилла был могучий герой Аякс.
Когда Ахилл погиб, был объявлен конкурс на то, кому достанутся его
великолепные доспехи. Аякс не без основания претендовал на них. Но
хитроумный Одиссей, убедив своим красноречием главу «жюри» — верховного
главнокомандующего Агамемнона, — сумел «обойти» Аякса и получить этот
приз. Разгневанный Аякс пылал жаждой мщения. Он решил ночью убить и
Одиссея, и Агамемнона, и других вождей греков. Но боги наслали на него
безумие, и вместо врагов он перебил стадо овец. Утром, придя в себя и
увидев, что он натворил, Аякс покончил жизнь самоубийством. Подчеркнем:
его терзали отнюдь не угрызения совести за то, что он хотел убить людей,
причем своих же соратников. Совсем наоборот: он сгорал от стыда именно
оттого, что не сделал этого, что совершил промашку и опозорился.
Итак, агональный дух всячески
способствовал культурному творчеству. Первый расцвет
индивидуалистического принципа в Греции пришелся на архаический период. И
характерно, что именно тогда свершилось, например, одно из важнейших
событий в истории античной и мировой литературы: на смену эпосу, жанру в
известной мере «безличному», без выраженного авторского начала, пришла
лирика. А ведь лирическая поэзия как раз в высшей степени личностна,
допускает и поощряет проявление индивидуальных чувств, эмоций,
устремлений.
Авторов эпических поэм Гомера и Гесиода
сменила появившаяся за короткий промежуток времени целая плеяда
выдающихся творцов лирических стихов: Архилох и Солон, Феогнид и Тиртей,
Алкей и Сапфо (первая женщина-поэтесса), Алкман и Анакреонт, Симонид и
Пиндар… Имена большинства ныне, увы, известны далеко не каждому, даже
образованному человеку. Дело в том, что, к сожалению, их наследие плохо
сохранилось и часто сводится к набору разрозненных фрагментов, дошедших в
цитатах более поздних писателей или открытых уже в наше время на
свитках папируса. А между тем все перечисленные имена принадлежат, без
преувеличения, великим представителям античной литературы. И к тому же
новаторам, смело делавшим замечательные открытия в области
стихосложения. Почти все они принадлежали по происхождению к знатной
аристократии и были людьми деятельными, с широким кругом интересов и
занятий. Афинянин Солон — законодатель, мудрец, путешественник; Архилох —
воин-наемник, ведший полную трудностей и лишений жизнь — от похода к
походу, от сражения к сражению; Алкей — активный участник политической
борьбы на родном острове Лесбос, член одной из соперничающих за власть
группировок (гетерий), подбодрявший сотоварищей «песнями гражданской смуты», как он сам назвал сборник своих стихов…
Раньше безраздельно царил
величественный, но несколько однообразный гомеровский гекзаметр, — а в
VII—VI веках до н. э. возникло богатейшее разнообразие самых непохожих
друг на друга стихотворных размеров. Некоторые из них получили названия
по именам придумавших их поэтов (алкеев стих, сапфическая строфа,
архилохов стих), а это ведь тоже проявление индивидуалистического
начала. Гекзаметр никто не называл «гомеровым стихом».
Однако индивидуализм, если он нарастал в
слишком большой степени, переставал играть конструктивную
историко-культурную роль. Напротив, он был способен подорвать
целостность и стабильность гражданской общины, формирующегося полиса.
Это «чрезмерное» акцентирование личностного принципа общественным
мнением уже не поощрялось. Для его обозначения существовал
труднопереводимый термин гибрис.
Обычно это слово переводят как «спесь,
наглость, гордыня», но всё это не вполне точно. Если попытаться передать
значение термина «гибрис» описательно, то окажется, что это —
дерзостное стремление человека подняться над своим человеческим уделом,
превзойти его, стать существом высшего порядка. Слово «гибрис»
происходит от предлога гипер — «над». Греческое гипер — то же самое, что латинское супер. «Гибрис» — это стремление стать «суперменом», сверхчеловеком.
«Гибрис» осуждался. Считалось, что он
способен только ввергнуть в пучину бед и самого человека, поддавшегося
этому соблазну, и всю его общину. Ведь феки были уверены в коллективной
ответственности за деяния индивида. Опять процитируем Гесиода
(упоминаемые далее «Кронид», «Кронион» — эпитеты Зевса, который,
согласно мифам, был сыном бога Крона):
Кто же в надменности злой и в делах нечестивых коснеет,
Тем воздает по заслугам владыка Кронид дальнозоркий.
Целому городу часто в ответе бывать приходилось
За человека, который грешит и творит беззаконье.
Беды великие сводит им с неба владыка Кронион:
Голод совместно с чумой. Исчезают со света народы.
Женщины больше детей не рожают, и гибнут дома их
Предначертаньем владыки богов, олимпийского Зевса.
Или же губит у них он обильное войско, иль рушит
Стены у города, либо им в море суда потопляет.
(Гесиод. Труды и дни. 238 слл.)
Осуждение этого «сверхчеловеческого»
порыва, стремления уподобиться богам стало общим местом древнегреческой
поэзии. Вот, например, слова Пиндара, великого лирика рубежа
архаического и классического периодов:
Не тщись быть Зевсом: у тебя есть всё…
Смертному — смертное!
(Линдар. Истмийские оды. V. 14, 16)
Существовало представление о качестве, противоположном «гибрису». Это качество обозначалось словом софросине и
считалось одной из главных добродетелей. Перед нами снова слово,
которое очень трудно однозначно перевести с древнегреческого на
какой-нибудь другой язык, потому что оно включает целый комплекс
взаимосвязанных смыслов. «Софросине» — это самообладание и
самоограничение, воздержность во всём, умеренность, умение удержать
«сверхчеловеческий» порыв.
Так коллективистский дух полиса ставил
на пути нарастающих индивидуалистических тенденций идею меры, гармонии
личности с общиной. Именно это чувство меры стало одной из
основополагающих черт греческого менталитета, породило многие крупнейшие
достижения культуры античной Эллады (и для Пифагора, для всего его
мировоззрения оно было, как мы увидим, в высшей степени характерно).
Чувством меры, по древнегреческим представлениям, должно
руководствоваться поведение человека, который развивает и совершенствует
свои физические и душевные силы, свободно распоряжается ими, но не
должен ими злоупотреблять в ущерб коллективу.
В развитии любой цивилизации мы найдем и
индивидуалистические, и коллективистские принципы в том или ином
соотношении. Но, пожалуй, именно древним грекам в их лучшие времена
удалось найти между ними оптимальный, наиболее гармоничный баланс —
почти идеальное равновесие между общим и частным, между единством
общественного целого и свободным разнообразием граждан, между традицией и
новизной. Причем все эти начала не были взаимоисключающими, а
сочетались в творческом синтезе — хотя, конечно, и боролись друг с
другом.
Так, может быть, в этом кроется секрет
«греческого чуда»? Подобного равновесия, подобного синтеза
индивидуализма и коллективизма, «порыва» и «меры» нигде и никогда более в
истории человеческой культуры достигнуто уже не было. Где-то однобоко
преобладал коллективизм, где-то, наоборот, он оказался всецело принесен в
жертву индивидуалистическим началам.
Полное растворение в коллективе
(«коллектив — всё, остальное — ничто») унизительно для личности,
разрушительно для нее, уничтожает индивидуальную свободу. А в то же
время безудержный эгоизм аморален, бесчеловечен, ведет к полной
изоляции, а следовательно, — вот парадокс! — опять-таки к разрушению
личности. И только в Греции две «чаши весов» в какой-то момент
уравновесились. Да ведь и сама Греция удержалась на этой вершине не
слишком-то долго.
Во всяком случае, несомненно, что время
высшего взлета древнегреческой культуры — это одновременно и время
наибольшего расцвета полиса, и время наиболее полного раскрытия потенций
античной личности. Эллинские полисы, даже самые демократические по
государственному устройству (например, Афины), были отчетливо
аристократическими по своему внутреннему духу, системе ценностей,
этическим представлениям, мировоззрению людей.
Сочетание политического демократизма с
духовным аристократизмом… А ведь это в известной мере можно считать
идеалом. О чем-то подобном мечтал в начале XX века выдающийся русский
мыслитель Николай Александрович Бердяев: «Демократия может ставить своей
целью подбор лучших и установление царства истинной аристократии…
Торжеству начала аристократического может способствовать начало
демократическое, когда оно не имеет самодовлеющих притязаний».
Проповедником принципа умеренности,
«софросине», стало в архаический период жречество великого святилища
Аполлона в Дельфах, «главного храма Эллады», самого почитаемого
религиозного центра греческого мира. Дельфийские жрецы, насколько можно
судить, были прекрасно образованными и информированными людьми,
находились в курсе всех новых веяний — и политических, и этических. Не
случайно именно Дельфы фактически руководили Великой греческой
колонизацией: из священного города Аполлона шли указания о том, куда
какой полис должен отправлять колонистов.
Во многом именно по инициативе
дельфийского жречества в государствах архаической Греции принимались
своды письменных законов. По преданию, все знаменитые законодатели — и
спартанец Ликург, и афинянин Солон, и другой афинянин Клисфен — перед
началом своей деятельности отправлялись консультироваться в Дельфы. А
ведь законы, вводя единые, обязательные для всех граждан нормы, были
ярким проявлением коллективистской, полисной тенденции. Они самим фактом
своего существования противостояли «гибрису».
В Дельфах в VI веке до н. э. сложилась
традиция о так называемых «Семи мудрецах», которых в ряде отношений
(впрочем, не во всех) можно считать предшественниками философов в
собственном смысле слова. В числе этих мудрецов мы встречаем людей самых
разных, не похожих друг на друга: первого греческого ученого Фалеса из
Милета и афинского поэта-законодателя Солона, пророка-чудотворца
Эпименида с острова Крит и Хилона, спартанского государственного
деятеля… Даже Периандр, тиран Коринфа, был включен в перечень мудрецов.
Мудрецам приписывались краткие и выразительные изречения: «Лучшее — мера», «Ничего слишком», «Знай всему пору» и т. п. Нам подобные сентенции могут показаться избитыми
банальностями, однако нужно учитывать, что две с половиной тысячи лет
назад они должны были выглядеть актуальными и новыми. Но самое главное —
все они как бы «били в одну точку», отражали и проводили в жизнь
дельфийские нормы умеренности и справедливости, оказывались яркими и
запоминающимися лозунгами этих норм.
Самое знаменитое из изречений мудрецов —
«Познай самого себя». Кто именно первым сказал эти слова, доподлинно
неизвестно (то ли Фалес, то ли Хилон, то ли Солон), но они были даже
выбиты у входа в Дельфийский храм. Впоследствии этот афоризм очень любил
Сократ.
Однако он понимал его примерно так же,
как и мы теперь, — как призыв к погружению в глубины собственной
индивидуальности. А вот изначально, в архаическую эпоху, смысл данного
лозунга был совсем иным. В нем фиксировался некий миропорядок, мировая
субординация с твердо установленным местом для каждого человека, которое
ему надлежит знать. По сути дела, можно сказать, что в дельфийском
контексте «Познай самого себя» означает: «Познай, что ты всего лишь человек, и не стремись к большему». Несколько упрощая — «Знай свое место».
Одним словом, Дельфы проводили в
архаической Греции самую настоящую реформу этических воззрений, всемерно
внедряли принцип «софросине». Это было тем легче делать именно
дельфийским жрецам, что «царивший» в этом городе Аполлон из всех богов
древнегреческой религии в наибольшей степени воплощал идею меры, формы,
гармонии. И ведь как характерно, что именно Аполлона особенно почитал
Пифагор, а его ученики даже подчас отождествляли своего наставника с
этим божеством!
Нужно сказать, что гармония — одно из
важнейших понятий применительно к древнегреческой цивилизации. Именно
этой гармонией, спокойной соразмерностью и красотой, величавой мощью так
и дышат, например, созданные эллинами памятники скульптуры. Кстати,
именно ваяние, ныне находящееся скорее где-то на периферии круга
искусств, в Греции было едва ли не главным среди них.
Бронзовые и мраморные статуи буквально
переполняли площади и улицы эллинских городов. Наверное, потому, что
именно посредством мастерства скульптора удавалось наиболее полно
воплотить гармонию и тесно связанный с нею идеал калокагатии. Этот последний термин происходит от древнегреческого словосочетания калос кагатос, которое
на русский язык дословно перевести довольно трудно — приходится
прибегать к описательным выражениям. Пожалуй, ближе всего к сути:
«прекрасный телом и душой».
Калокагатия — идеал человека, который
гармонично сочетает в себе физические, интеллектуальные, нравственные
достоинства. Человека без какого-либо одностороннего уклонения в
развитии личности. Сколько в наши дни можно встретить людей умных, но
хилых. Или сильных, но туповатых. Или умных и сильных, но при этом
мерзавцев… Разумеется, все эти типы имелись и в греческих полисах. Но
нормой считались не они, а такие, как, например, Софокл.
Этот драматург отличался редкостной
красотой, был большим жизнелюбом, человеком с открытым, располагавшим к
нему характером. Он занимался интенсивнейшей творческой деятельностью,
написал более сотни драм. Но это не мешало ему активно участвовать и в
политической жизни (Софокл не раз занимал высокие государственные
должности, как военные, так и гражданские), а также в жизни религиозной
(он ввел в Афинах культ бога врачевания Асклепия и, вполне вероятно, сам
был хорошим знатоком медицины). Прожив более девяноста лет, поэт и в глубокой
старости сохранил полную ясность и здравость ума, продолжал создавать
прекрасные литературные произведения.
А о Софокле как о высоконравственной
личности хорошо говорит следующий эпизод. Его извечным соперником на
афинской театральной сцене являлся Еврипид, который был на 16 лет
моложе. Поскольку представления пьес в Афинах всегда происходили в форме
конкурса и шла острая борьба за первое место, драматурги воспринимали
друг друга как конкурентов, и обстановка во время сценических состязаний
часто становилась накаленной.
Друзьями Софокл и Еврипид, понятно, не
были. Однако, когда в Афины пришла весть о кончине Еврипида в Македонии,
куда он незадолго до того уехал, старый Софокл на ближайшую же
постановку вывел актеров и хор в траурных одеяниях. Так он хотел почтить
память своего младшего коллеги и соперника.
А несколько месяцев спустя умер и он
сам. Сограждане, видевшие в Софокле живое воплощение калокагатии,
оказали ему редчайшую честь: посмертно причислили к героям — существам
сверхчеловеческого порядка.
Впрочем, вернемся из V века до н. э. —
времени жизни Софокла и Еврипида — в предшествующее столетие, к эпохе
Пифагора. Религиозные воззрения эллинов к этому моменту были уже вполне
сформировавшимися, в том числе и представления об Аполлоне.
Двойником-антиподом этого «светлого бога» был Дионис, который являлся
олицетворением как раз противоположной стороны бытия — экстаза, порыва,
слома всех и всяческих перегородок. В XIX веке выдающийся немецкий
философ Фридрих Ницше, глубокий знаток античности, предложил (в труде
«Рождение трагедии») видение всей греческой цивилизации как
сосуществования и борьбы двух начал — «аполлонического» и
«дионисийского», светлого, рационального и темного, трагического. Сам
Ницше симпатизировал «дионисийскому» началу.
Его концепция отнюдь не встретила
однозначно-положительного отношения. Напротив, у Ницше тут же появились
жестокие критики, их немало и по сей день. Следует отметить, что философ
и сам дал более чем достаточный повод для критических стрел по своему
адресу, допустив целый ряд чрезмерно категоричных и недоказуемых
суждений.
Но всё-таки, знакомясь с пониманием
античности, предложенным Ницше, выносишь впечатление: несмотря на все
ошибки и передержки — в этом что-то есть! До «Рождения трагедии»
абсолютно господствовал взгляд на древнегреческую цивилизацию, наиболее
полно развитый в XVIII веке великим немецким искусствоведом Иоганном
Иоахимом Винкельманом. Винкельман провозгласил эллинское искусство высшим
достижением культурной истории человечества, назвал его главными чертами
«благородную простоту и спокойное величие». По сути, именно он создал
тот образ греческой античности, который и по сей день встает перед нашим
мысленным взором, когда мы произносим слово «Эллада».
Однако чем дальше, тем больше
становилась потребность в корректировке концепции Винкельмана, которая
оказывалась несколько односторонней: какими-то уж слишком безмятежными и
гармоничными выступали в ней греки. Ясно, что на самом деле они были не
вполне такими, о чем свидетельствует хотя бы феномен классической
трагедии (зародившейся как раз при жизни Пифагора) с ее бурными, дикими,
зачастую кровавыми страстями. Трагедия вообще не поддавалась
интерпретации с точки зрения винкельмановских взглядов. И вот тут-то
необходимые поправки внес Ницше, уделивший достаточное внимание второй —
«трагической» — стороне эллинского духа.
Но вот историко-культурный парадокс: в
Дельфах девять месяцев в году почитался Аполлон, а остальные три месяца —
Дионис. Очевидно, сами греки не мыслили этих двух начал в отрыве друг
от друга. Снова и снова, на самых разных уровнях выступает перед нами
все та же диалектика «порыва» и «меры», создавшая античную Элладу.
А теперь резко сменим ракурс. Как
известно (да и выше об этом говорилось), в VI веке до н. э., на высшей
точке протекавших тогда в духовной сфере процессов, возникла философия. В
этом обычно видят проявление нарастающего и достигающего апогея
рационализма, являющегося, по общему убеждению, едва ли не наиболее
характерным признаком древнегреческого стиля мышления, древнегреческой
культуры. Одним из этапов судьбоносного для формирования европейского мироощущения пути «от мифа к логосу», проделанного греками, и считается то самое «рождение
философии» — совершенно новой ментальной традиции, предпринявшей первые
попытки объяснить мироздание с позиций не традиционных представлений, а
разума и логики.
Однако существует и иная, значительно
менее известная у нас концепция происхождения философии и науки в
античной Элладе. В наиболее полной форме эту концепцию развернул в своих
работах выдающийся исследователь древнегреческого менталитета Ф.
Корнфорд.
По его мнению, у истока интересующих
нас феноменов стоит не рационалист-эмпирик, как традиционно считается, а
значительно более экзотическая фигура, имеющая прямое отношение к
религии, — пророк-поэт (в чем-то схожий с кельтским друидом или
сибирским шаманом), получающий свое априорное (можно сказать, даже
магическое) знание не посредством анализа фактов, а через откровение,
получаемое от сверхъестественных сил.
Парадоксальная точка зрения? Да,
безусловно, и даже несколько эпатирующая при первом ознакомлении с ней.
Уж в очень резкое противоречие она входит с устоявшимися представлениями
о генезисе античной культуры, о ее основных чертах. Но выше мы видели,
что эти устоявшиеся представления не безусловно соответствуют
действительности. Со времен Ницше в «эллинской душе» выявлена, наряду с
«аполлонической», «дионисийская» сторона, иррациональная по самой своей
сути. Борьба двух тенденций пронизывала буквально всё бытие: с этим мы и
в предшествующем изложении не раз сталкивались, и в дальнейшем еще
столкнемся.
Что же это за религиозные деятели
мистического характера — предшественники философов, — о которых здесь
идет речь? Их имена нам еще не встречались, а между тем их было немало в
архаической Греции. Аристей, Гермотим, Абарис, Эпименид… Едва ли эти
имена знакомы большинству читателей. Тем более необходимо именно сейчас
сказать кое-что о них. Особенно учитывая, что типологически к ним был во
многом близок Пифагор, а ведь он, судя по всему, первым ввел в
греческую и мировую культуру термины «философия» и «философ» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. I. 12). |