В конце мая 1884 года Софья Васильевна
поехала в Берлин провести каникулы возле учителя, посоветоваться с ним о
своих занятиях. Она надеялась, что ей разрешат послушать лекции в
университете.
Миттаг-Леффлер дал ей множество поручений,
касающихся основанного им два года назад научного журнала «Acta
mathematica», в число редакторов которого привлек он и русскую ученую.
Она должна была добыть от математиков статьи, а от Вейерштрасса — еще и
тему для конкурса на премию шведского журнала.
Вейерштрассу многие уже сообщили об успехах его ученицы.
О выдающемся таланте Ковалевской как
преподавателя говорили и ученики и профессора. Она с необыкновенным
искусством умела возбуждать и направлять интерес слушателей к любимой
науке, считалась с индивидуальностью каждого ученика, относилась очень
внимательно ко всем проявлявшим талант, Учитель Ковалевской не скрывал
радости и нетерпеливо ждал, когда же ее официально назначат профессором.
Ему так хотелось, представляя ученицу, называть ее:
— Фрау профессор Ковалевская!
Софья Васильевна смеялась и пыталась
убедить старого друга, что теперь не так важно, произойдет ли это
событие днем раньше, днем позже.
— Все равно ведь ваши чиновники не
разрешили мне слушать лекции в Берлинском университете, хотя и знают,
что я сама читала их в Стокгольме.
— Да, конечно, — сердито возражал
Вейерштрасс. — И отказали только потому, что ты еще не имеешь этого
звания. Они не посмели бы третировать тебя, как начинающую студентку,
будь ты профессором.
Учитель говорил о ее назначении при каждой встрече, а это случалось почти ежедневно.
— Как бы отнеслись в Стокгольмском университете, если бы я пожелал прочитать там лекции? — спросил он однажды, отводя глаза.
— О, вы еще спрашиваете? Да об этом
говорят как о неосуществимом желании! Мы были бы просто счастливы
послушать вас! — взволнованно сказала она, а затем добавила — Но,
признайтесь, вам хочется приехать в Стокгольм только тогда, когда я буду
там профессором, не правда ли, тщеславный человек? Если это так, а я
уверена, что близка к истине, вы обязаны помочь мне предстать перед
шведами всемогущей. Господин Миттаг-Леффлер поручил мне добиться от вас
темы, которую вы могли бы предложить на премию «Acta».
Вейерштрасс вдруг рассердился.
— Ты злоупотребляешь моим отношением! — крикнул он. — Я слышать больше не хочу ни о каких премиях!
Ученица недоумевающе посмотрела на
профессора. Но Вейерштрасс, уже овладев собой, с юмором поведал Софье
Васильевне, как он был наказан за собственное коварство. Очень занятый —
шесть часов в неделю лекции о вариационном исчислении, два раза в месяц
двухчасовые занятия на семинаре, — Вейерштрасс на настоятельные просьбы
коллег не без умысла предложил для берлинского конкурса вопрос из
синтетической геометрии и думал, что на него никто не сможет ответить.
— И представь себе, вопреки моим ожиданиям
посыпалось вдруг столько работ, да одна объемистее другой, что мне
теперь их хватит недель на семь при самом упорном труде! А ты
предлагаешь мне еше новую казнь!
— Все же я думаю, что это великий грех,
если вы не поможете советом своему талантливому ученику! Журнал и создан
энергией Миттаг-Леффлера и, между нами, только его энергией держится…
В конце концов Вейерштрасс дал себя
убедить: он не только обещал подумать о теме, но даже высказал мнение о
порядке присуждения премии, очень порадовавшее Ковалевскую.
— Полезнее всего присуждать определенную сумму за наилучшую математическую работу последних лет, — сказал он.
— Да, да, вы правы, — согласилась Софья
Васильевна. — В России существует премия на подобных условиях. Премия
Бэра в три тысячи рублей. Ее присуждают раз в три года за лучшую работу
по анатомии. Я нахожу, что эта премия принесла больше пользы, чем
другие, потому что она действительно предоставляет имеющимся у нас в
России выдающимся натуралистам возможность продолжать свои исследования…
Ковалевская приходила к Вейерштрассу
знакомиться с его новыми работами, с диссертациями молодых и обсуждала с
ним свои намерения. По совету профессора Софья Васильевна навещала
немецких «богов математики» Кронекера, Кенигсбергера, Фукса.
Восхищавшийся талантом Софьи Васильевны Кронекер за неделю прочитал ей подробный курс лекций по обобщению интеграла Коши.
— По-видимому, это нечто замечательное, —
сообщала она Миттаг-Леффлеру. — Я, со своей стороны, особенно поражена
аналогией с потенциалом. Я уже раньше предчувствовала нечто подобное!
Удалось Ковалевской узнать о некоторых молодых математиках, которых можно было привлечь к сотрудничеству в журнале.
«Знаете ли вы что-нибудь о работах
Гурвица? — писала она Миттаг-Леффлеру. — Судя по тому, что я здесь
слышала, это совсем молодой геометр (26 лет) с очень большим талантом.
Его только что назначили профессором в Кенигсберге. Его диссертация о
модулярных функциях очень изящна… Это человек, которого нужно непременно
привлечь в «Acta»… Минковского также нет в Берлине в настоящее время.
Он ничего не создал за эту зиму, но, вероятно, это потому, что ему еще
много надо учиться. Подумайте только, ведь ему всего 20 лет!»
Сожаление о напрасно потраченном в Петербурге и Москве времени нет-нет да и закрадывалось ей в душу.
Приехав на этот раз в столицу Германии уже
не как ученица — хотя бы даже талантливая, но ученица, — Софья
Васильевна теперь независимее рассматривала своих знаменитых ученых
коллег и подмечала то трогающие ее, то смешные, то неприятные черты в их
характерах.
Она трижды на званых обедах встретилась с
Лазарем Фуксом, тем самым ректором Геттингенского университета, с
которым Вейерштрассу пришлось вести длительную переписку по поводу
защиты ее диссертации. Фукс занимал важное положение в Берлинском
университете. Софья Васильевна злословила о нем:
— Наш мэтр окончательно раздавлен тяжестью
своего нового достоинства! Он не читает ничего, кроме того, что
абсолютно необходимо для его лекций! Мне было совершенно невозможно
заставить его говорить о математике. Когда я начинала рассказывать ему
что-нибудь, он только время от времени произносил: «Гм, гм». А когда я
задавала ему вопросы, он пыхтел, принимал вид мученика и, казалось,
говорил мне: «Ради самого неба, дайте же мне спокойно предаваться
пищеварению».
Впрочем, это не помешало ей восторгаться
тем, что «не прошло и двух недель, как Фукс представил труд в академию, а
Пуанкаре уже успел воспользоваться им, чтобы положить в основу своей
новой работы, которую он только что доложил в Парижской академии.
Теперь, после того как Фукс сообщил идею его исследований, она кажется
настолько простой и естественной, что трудно понять, как она никому не
пришла в голову раньше».
Но вестей об утверждении профессором все
не было. Оказалось, что Миттаг-Леффлеру пришлось бороться за Софью
Васильевну даже после того, как правление университета отважилось,
наконец, предоставить ей штатную должность.
«У самых худших ночных колпаков, —
возмущался он в письме к Ковалевской, — еще больше открылись глаза на
то, какое ужасное дело совершилось! Особенно поражен Дюбен — дурак
второго, если не третьего класса. Он предполагает, что вы должны быть
нигилисткой и привезете еще неизвестные взрывчатые вещества в наше
добропорядочное отечество!»
На трудности этой борьбы Миттаг-Леффлер не
особенно сетовал. Он считал, что если хватит сил, вдвоем с Ковалевской
за пять-десять лет он сумеет столько сделать, что положение математики
«как в Стокгольме, так и вообще на свете» будет несравнимо лучшим, чем
теперь. И если он не совершил в своей жизни многого, что в юности
намеревался сделать, то уж одно дело — приглашение Ковалевской — будет,
несомненно, вписано в его послужной список как «стоящий поступок»!
Прекрасные слова, но до осуществления цели
жизни было далеко. Софья Васильевна почти перестала верить, что все
обойдется благополучно. Вдруг поздно вечером 24 июня 1884 года принесли
телеграмму от члена правления университета барона Уггласа с извещением,
что «госпожа Ковалевская назначена профессором сроком на пять лет», а
вслед за ней вторую — от Миттаг-Леффлера.
Бежать к Вейерштрассу даже с таким
известием Софья Васильевна не решилась. Она ходила по комнате, сжимая в
руке драгоценные листки бумаги. Хотелось поведать свою радость кому-то
близкому, дорогому. И никого, никого не было в эту минуту возле нее! Она
вздохнула, села за стол и написала Миттаг-Леффлеру:
«Дорогой друг! Мне нечего говорить вам,
какой радостью преисполнили меня телеграмма от Уггласа и пришедшая
несколькими часами позже ваша телеграмма. Теперь я могу признаться вам,
что до последней минуты не была уверена, что дело кончится успехом, и
все время боялась, что в последнюю минуту появится какое-нибудь
непредвиденное затруднение (как это часто случается в жизни)».
Едва дождавшись утра, она отправилась к Вейерштрассу и протянула ему смятые телеграммы.
— Теперь я от всей души желаю обладать
силами и способностями, необходимыми для того, чтобы хорошо выполнить
свои обязанности и быть достойной помощницей во всех делах
Миттаг-Леффлера. Теперь я верю в будущее и так счастлива работать вместе
с моим шведским товарищем. Как хорошо, что мы с ним встретились в
жизни! И этим я тоже обязана вам!.. — сказала она учителю на его
поздравления.
***
Весть о назначении Ковалевской штатным
профессором разнеслась по Берлину. Скромная русская стала знаменитостью.
Германский министр просвещения фон Госслер выразил желание
познакомиться с «фрау профессором», наговорил всяческих комплиментов и
разрешил ей — единственной из женщин! — доступ на лекции во все прусские
университеты, если она пожелает их посещать. У нее просили
математические работы для журнала, ее пригласили на годичное заседание
Берлинской академии, а на следующий день во всех газетах было
напечатано, что «в числе публики находилась госпожа Ковалевская,
профессор математики в Стокгольме».
Сестра Миттаг-Леффлера Анна-Шарлотта
написала для шведских газет такую восторженную биографию первой
женщины-профессора, так много, со слов брата, сказала о важности научных
трудов русской ученой, что Софья Васильевна съязвила:
— О, если бы я была на месте своих врагов, то не упустила бы этого благоприятного случая, чтоб поиздеваться над ученой дамой!
Среди благожелательных голосов прозвучал и
враждебный. Это был голос Августа Стриндберга. Еще недавно он выступал в
литературе как защитник освобождения и равноправия женщин, а затем,
когда под влиянием книг таких писательниц, как Анна-Шарлотта
Эдгрен-Леффлер и Агрелль, в обществе стали превозносить женщину,
Стриндберг возмутился против «унижения мужчины». Он объявил, что женский
пол — враг мужского, что если мужчина теперь не соберется с силами для
борьбы с ним, ему придется «подпасть под иго женщин — низменных в своей
жажде власти».
Стриндберг написал в газете статью против назначения Ковалевской.
— Он доказал так ясно, как дважды два —
четыре, насколько такое чудовищное явление, как женский профессор
математики, вредно, бесполезно и неудобно, — шутила Софья Васильевна. — Я
лично нахожу, что он, в сущности, прав. Однако возражаю против одного:
что меня пригласили лишь из любезности к моему полу.
Злословие писателя не отразилось на
отношении Ковалевской к нему. Когда позднее ей пришлось присутствовать
на юбилее Стриндберга, кто-то высказал свое удивление, что она оказывает
внимание человеку, выступавшему против нее. Софья Васильевна на это
ответила.
— Именно потому, что односторонний
Стриндберг так несправедливо нападал на меня, я счастлива, что могу
выразить свое удивление гениальному Стриндбергу. Мы, женщины, должны
учиться у мужчин, но не допускать, чтобы их человеческие слабости или
ошибки затемняли для нас истинные их заслуги…
Ей не было нужды обижаться на
необъективное отношение большого писателя. Вся ее профессорская
деятельность была живым опровержением выпадов Стриндберга. Ковалевская
излагала наиболее трудные разделы высшей математики, новейшие
исследования видных ученых Германии, Франции, Англии и свои собственные
работы. Она читала лекции два-три раза в неделю по два часа. Нередко ей
приходилось заменять заболевших профессоров. Однажды она по этому поводу
даже написала хворавшему Миттаг-Леффлеру: «Математический факультет
было бы правильнее назвать математическим лазаретом. Одна я гожусь на
что-нибудь».
Цюрихский профессор Шварц, с которым ей
когда-то так хотелось поработать, прислал ей весьма любезное письмо.
Шварц восторгался тем, что Ковалевская стоит «на собственных ногах», что
благодаря своим знаниям она завоевала себе такое положение, какому
могут позавидовать многие мужчины. Он писал о своем желании непременно
приехать в Берлин — повидаться и поговорить с ней. Он сообщал, что ему
не удалось дать в одной из своих работ строгие доказательства и он
надеется, что Софья Васильевна поможет преодолеть затруднения, которые
оказались ему не под силу.
— Это слишком уж лестно! — прочитав письмо
Вейерштрассу, усмехнулась Софья Васильевна. — Я не могу относиться к
Шварцу с прежней приязнью. Мне рассказали, что он строит козни против
Миттаг-Леффлера. И уж, конечно, я встану на защиту своего шведского
друга!
— Да, мой ученик действительно
интригует! — подтвердил Вейерштрасс. — Геттингенская обсерватория
намеревалась пригласить на пост директора вашего Гюльдена. А Шварц
добивался этого места для своего друга Шеринга, хотя берлинские
астрономы утверждают, что избрание Шеринга равносильно исключению
обсерватории из списка астрономических учреждений.
— А я очень довольна, что в Германии не
решен вопрос об условиях приглашения Гюльдена, — сказала Ковалевская. —
Вероятно, Швеция сможет сохранить его. Знаете, в настоящее время, я
думаю, есть немного астрономов, которые стоили бы его!
Вейерштрасс насмешливо прищурился:
— Я вижу, ты всерьез занята делами
Стокгольмского университета? Это хорошо. Ты проявляешь благородство
характера и чувство благодарности. Значит ли это, что ты полюбила Швецию
и нашла в ней вторую родину?
— Полюбила ли я Швецию? Нашла ли вторую
родину? — задумчиво повторила Софья Васильевна слова учителя. — Да, я
очень, очень признательна этой стране за широкое отношение к нам,
женщинам. Но, да простят мне боги мою дерзость, — засмеялась она, — я,
кажется, начинаю понемногу затягиваться там нежной, бархатистой, зеленой
тиной «благопристойности»!.. Вам известно что-нибудь более мертвящее,
чем устоявшееся, властное и непререкаемое так называемое общественное
мнение? — спросила она Вейерштрасса, и глаза ее потемнели.
— Гм… — неопределенно отозвался профессор.
— Вы мужчина и можете позволить себе не
особенно им интересоваться, — продолжала Ковалевская. — Но как быть
женщине? Да еще одинокой? К тому же ученой, что само по себе есть уж
нечто выходящее за пределы освященного традициями положения? В Москве
перед отъездом в Берлин я получила письмо от жены астронома — Терезы
Гюльден. Гюльдены долго жили в России, они ко мне хорошо относятся, мы
очень дружны. Но даже Тереза советует мне взять Фуфу в Стокгольм, иначе
меня будут осуждать за равнодушие к дочери.
— Но это же вздор! — негодующе воскликнул
Вейерштрасс. — Разве можно сравнивать жизнь девочки в России, у
добрейшей фрейлейн Юлии, с неустроенной жизнью в незнакомой стране, где
ты так занята?
— Вот я и написала Терезе, что готова
подчиняться суждению трибунала стокгольмских дам во всем, что касается
житейских мелочей. Но в серьезных вопросах, особенно когда идет речь о
благополучии ребенка, было бы непростительной слабостью, если бы я
подчинялась чужому влиянию из желания предстать хорошей матерью в глазах
стокгольмского курятника…
Горячую, подозрительно горячую речь Сони
Вейерштрасс слушал, опустив голову на руку. Очень горько будет узнать,
что Соня несчастна в благополучной Швеции!
А она, не желая тревожить учителя, призналась только одному из берлинских приятелей, как тяжело ей возвращаться в Стокгольм:
— Скажу вам откровенно, что у меня сейчас
примерно такое чувство, как у ребенка, который должен из дому вернуться в
школу. Я, конечно, невыразимо счастлива, что мне предстоит такая
прекрасная деятельность в Стокгольме. Там имеются люди, которые ко мне
очень хорошо относятся и оказали мне за короткое время моего пребывания
там много любезностей. Но тем не менее я чувствую себя там совсем чужой.
Становится очень грустно, как подумаешь, что придется в течение
большого промежутка времени оставаться вдали от людей, которыми я
дорожу. Собственно говоря, мне больше чем кому-либо следовало бы
привыкнуть к одиночеству, и тем не менее мне это не удается. Чем меньше у
меня на свете остается друзей, тем труднее мне расставаться с ними…
Впрочем, — торопливо добавила она, — мой сплин — это неизбежная реакция.
Я была вынуждена слишком много работать… |