Едва Максим Максимович вошел в гостиную Ковалевской, как сразу же показалось, что комната и вещи уменьшились в размерах.
Софья Васильевна с нескрываемой радостью
и… веселой иронией встретила долгожданного русского гостя. Его облик
«старого казака, победившего турок, но побежденного жиром», она описала
потом в отрывке «Романа, происходящего на Ривьере»:
«Массивная, очень красиво посаженная на
плечах голова представляла много оригинального и превосходно годилась бы
для пресс-папье, — говорила Ковалевская. — Всего красивее были глаза,
очень большие даже для его большого лица, и голубые при черных ресницах и
черных бровях. Лоб, несмотря на все увеличивающиеся с каждым годом
виски, тоже был красив, а нос — для русского носа — был замечательного
очертания. Щеки были слишком велики, а нижняя челюсть непомерно развита.
Недостаток этот скрывался, впрочем, в значительной степени небольшой
французской бородкой — черной с проседью, и только в минуты гнева нижняя
губа, да и вся нижняя челюсть, вдруг выдвигалась вперед и сообщала лицу
что-то свирепое».
Одет он был в костюм из очень хорошей
английской ткани, от первоклассного портного, сидело же платье на его
тучной, огромной фигуре нескладно, обвисая некрасивыми складками. Но
даже это понравилось Софье Васильевне, как одна из черт «истинно
русского» интеллигента. Она завладела гостем, ожила, развеселилась,
блеснула остроумием и очаровала Ковалевского.
— Ну рассказывайте, рассказывайте, что
там, за морем, в России? — то и дело просила Софья Васильевна. — Целую
вечность ничего не слыхала о своем отечестве.
И беседа текла, как вода средь камней:
отклоняясь, рассыпаясь брызгами, вспыхивая слепящими радугами. Неохотно
поднялся Ковалевский с дивана, чтобы дать хозяйке отдохнуть перед
вечерним приемом в честь одного норвежского математика. А ей, наконец
заговорившей в Стокгольме по-русски, тоже не хотелось расставаться с
интересным собеседником.
— Я жду вас сегодня непременно, — приглашала Софья Васильевна Ковалевского. — Мы еще не поговорили о ваших лекциях…
Проводив гостя, Софья Васильевна занялась
убранством комнаты: зажгла все лампы, расставила цветы, разложила по
вазам варенье собственного приготовления, которое так нравилось шведам, и
надела свое самое нарядное платье из голубой шуршащей тафты, в котором
ездила во дворец на бал.
Гостей собралось человек десять. Шведские
друзья — Гюльден, Брантинг, Эллен Кей — искренно радовались, увидев
«нашего профессора Соню» снова радостной, красивой, приветливой,
восхищались и гордились ею, выражали вслух похвалы ее талантам. Они были
очень внимательны и к Максиму Максимовичу, занимавшему много места не
только за столом, но и в мыслях собеседников. А ему было нетрудно
заметить, как одиноко себя чувствует Ковалевская, как дорого ее сердцу
все русское. Миттаг-Леффлер шепнул ей:
— Вы говорите ведь и по-французски, как на
родном языке, я бы предпочел, чтобы вы вышли замуж за француза Липпмана
и встречались с ним лишь во время каникул. А это знакомство меня
пугает: вы, русские, способны разговаривать сутками. Что будет с
исследованием для конкурса?
— Не волнуйтесь, Геста, — смеясь, ответила
Ковалевская. — Вот наговорюсь вдоволь и начну работать с удесятеренными
силами. А что касается Липпмана, то его матушка оценила свое сокровище в
миллион франков. Я не уверена, что он стоит такого калыма…
Опасения Миттаг-Леффлера подтвердились.
Ковалевский приходил к Софье Васильевне каждый день. Они говорили и о
политике, и о науке, о театре и литературе. Максим Максимович с
изумлением смотрел на ученого-математика, который так основательно
разбирался не только в функциях, физике и оптике. Софья Васильевна
свободно обращалась к зоологии, ботанике, геологии и палеонтологии, к
истории, литературе и театру. И обо всем она высказывала собственные,
оригинальные суждения, проявляя большую трезвость материалиста,
способность критически относиться ко всяческим туманам метафизики.
Редкая память позволяла Софье Васильевне
быстро схватывать то, что другим давалось длительным изучением.
Ковалевский, встречавший в своей жизни много выдающихся людей, ни у кого
больше не наблюдал такого дара проникать в глубь вещей, ясно отличать
главное от второстепенного и безошибочно направлять в спорах удар на
самое слабое место доводов противника.
Ему было интересно спорить с
ученой-женщиной даже по вопросам, в которых она не была достаточно
подготовлена. Софья Васильевна открывала в теоретических построениях,
казавшихся бесспорными, такие зияющие бреши, что ошеломленный Максим
Максимович только высоко поднимал брови.
Он занимался в это время разработкой
материалов сравнительной этнографии и истории права и учреждений для
будущей книги. Софья Васильевна почти ничего не читала по этим вопросам,
но так как в разговоре невольно приходилось касаться и таких тем, она
через несколько дней смогла уже дельно критиковать существовавшие теории
и строить собственные гипотезы. Иногда горячая фантазия уводила ее так
далеко, что Ковалевский даже как-то пошутил:
— Вы с полным правом могли бы повторить
слова госпожи Дюдеван (Жорж Санд): если факты не укладываются в мою
схему, тем хуже для фактов.
Подхватив шутку, Софья Васильевна заявила:
— Без фантазии нет высшей математики, а как же, не фантазируя, представить историческое развитие семьи и права?
— Да, кстати, о математике, — вдруг
спросил Максим Максимович, — не пострадает ли ваша работа? Я так много
отнимаю у вас времени, а лишать себя наслаждения беседовать с вами мне
трудно.
— О, это все пустяки! — беспечно
воскликнула Софья Васильевна. — Я вычисляю по ночам. Думаю, что
справлюсь к сроку. Наши беседы для меня, как хлеб для алчущего.
С его посещениями у нее связывалось
чувство чего-то отрадного, какого-то праздника. Сам крупный, Ковалевский
любил все большое и привозил огромные коробки конфет, Фуфе дарил кукол
величиной с ребенка, пасхальные яйца, вмещавшие несколько фунтов
засахаренных фруктов!
Со свойственной ей проницательностью Софья
Васильевна уже разобралась в Максиме Максимовиче и нашла в нем
отличного приятеля, с которым так много было говорено о самих себе с
предельной искренностью и откровенностью. Впечатление ее от русского
профессора могли выразить стихи Мюссе.
II est très joyeux — et pourtant très maussade.
Détestable voisin — excellent camarade,
Extrêmement jutille — et pourtant très posé,
Indignement naïf — et pourtant très blasé.
Horriblement sinsére — et pourtant très rusé.
(Он очень веселый — и, однако, очень угрюмый:
Отвратительный сосед — и великолепный товарищ;
Чрезвычайно ничтожный — и, однако, очень солидный;
Постыдно наивный — и очень пресыщенный;
Чрезмерно искренний — и, однако, очень хитрый.)
Но сочетание столь противоречивых, высоких
и непривлекательных свойств делало его необыкновенно интересным, а
главное — он был настоящим русским с головы до ног.
— У него в мизинце больше ума и
оригинальности, — доказывала Ковалевская друзьям, — чем сколько можно
было бы выжать из обоих супругов X., даже если бы поместить их под
гидравлический пресс!
Увлекаясь беседами с соотечественником,
Софья Васильевна старалась не запускать и свое исследование, просиживая
за рукописью до поздней ночи. Она уверяла, что ей часто приходится
принуждать себя к работе, что только благодаря строгости гувернантки ей
удалось «одолеть природную лень, которая совсем погубила ее брата». Как
бы то ни было, а она истощала себя ночным трудом, выходила из кабинета с
осунувшимся лицом и замечала, что Ковалевскому не нравилось, когда
работа становилась между ними.
— Певица или актриса, осыпаемые венками, —
заметила как-то Софья Васильевна с иронией человека, дорого
заплатившего за опыт, — могут легко найти доступ к сердцу мужчины
благодаря именно своим триумфам. То же самое может сделать и прекрасная
женщина, красота которой возбуждает восторги в гостиной. Но женщина,
преданная науке, трудящаяся до красноты глаз и морщин на лбу над
сочинением на премию, чем может она быть привлекательна для мужчины? Чем
может она возбудить его фантазию?
Миттаг-Леффлер был до крайности встревожен
непрекращающейся ни на день «словесной вакханалией». Успев сблизиться с
Ковалевским, он по-товарищески откровенно попросил его переехать в
Упсалу и дать Софье Васильевне возможность окончить важный труд, от
успеха которого зависит ее будущее. Ковалевская посмеялась над «пустыми
волнениями» своего друга, а потихоньку призналась ему:
— Эта перемена очень счастлива для меня,
потому что если бы Максим остался в Стокгольме, я не знаю, право,
удалось ли бы мне окончить работу… Он такой большой, что в его
присутствии положительно ни о чем другом, кроме него, думать невозможно. |