Наступила весна. Анна-Шарлотта продолжала
работать и над второй частью «Борьбы за счастье» с не меньшим
энтузиазмом, чем над первой. Но Софья Васильевна уже порядком остыла к
этому произведению: в руках Анны-Шарлотты оно приобрело такой нерусский
характер, что Ковалевская смотрела на героев как на чуждых ей лиц.
Слишком уж была различна среда, в какой они обе жили.
Разве выразить русские идеи, рисуя
иноплеменных представителей? Несчастная, любимая, жалкая и великая,
неповторимая страна моя, моя родина! Невозможно быть счастливой вдали от
тебя…
«Я много думала о нашем первенце, — писала
она позднее А.-Ш. Леффлер, — и всякий раз мне, правду сказать,
приходится открывать множество недостатков у нашего бедного малютки, в
особенности в отношении композиции. Как бы для того, чтобы насмеяться
надо мною, судьба свела меня в это лето с тремя исследователями,
чрезвычайно интересными молодыми людьми, каждый в своем роде. Один из
них, на мой взгляд, самый неспособный, уже сделал кое-какие успехи в
жизни. Другой очень даровит в некоторых отношениях и до смешного
ограничен в других; этот тоже начал уже свою борьбу за счастье, но к
каким результатам она должна привести, никак не могу сказать теперь.
Третий, очень интересный тип, совершенно разбит телом и душою. Но для
автора он представляет глубокий интерес как тип, достойный внимательного
изучения. Историю этих трех исследователей, во всей ее простоте, я
нахожу гораздо более богатою содержанием, чем все, что мы сочинили
вместе о Карле и Алисе».
Этим письмом она как бы ставила точку на своих литературных отклонениях от дела жизни — математики.
В это время пришли тревожные вести об
Анюте: она больна, жизнь ее в опасности, а мужа высылают из России за
«вредные» статьи, которые он писал во французскую газету «La justice» и в
русские журналы. Ковалевской было невозможно бросить университет и
немедленно выехать в Петербург. В отчаянии она пошла против своей
совести и попросила вдову Достоевского — Анну Григорьевну —
воспользоваться особым покровительством, которое ей оказывал всесильный
Победоносцев, чтобы добиться позволения Жаклару остаться подле больной
жены.
По письму Достоевской Победоносцев
запросил сведения о Жакларе. Дурново представил справку, что француз
Жаклар, бывший участник Коммуны, проживая в Париже, находился в
постоянных сношениях с представителем польской революционной партии
«Пролетариат» Станиславом Мендельсоном и благодаря своим связям с
Россией через жену занимался передачей писем Мендельсона в Варшаву. Он
друг Клемансо и других выдающихся французских радикалов. «Прибыв в
Петербург, — писал Дурново, — Жаклар сообщал самые лживые и враждебные
известия в Париж о политических делах, а после 1 марта сообщения его
превзошли всякую меру терпимости». По настоянию Дурново министр
согласился выслать Жаклара из пределов империи.
Победоносцев помог французскому коммунару остаться на две-три недели в Петербурге.
Когда Софья Васильевна смогла приехать в Петербург, Жаклар уже увез Анну Васильевну в Париж.
Подавленное настроение прорывалось у
Ковалевской в редких письмах к Анне-Шарлотте. Софья Васильевна, которая
так много и охотно писала друзьям, больше писать не хотела.
«Теперь пробую работать по мере
возможности и пользуюсь всякой свободной минутой, чтобы обдумать свое
математическое сочинение, — сообщала она Анне-Шарлотте. — Я слишком
изнемогла и нахожусь в слишком дурном расположении духа, чтобы
заниматься литературой и чтобы писать что-нибудь по этой части. Все в
жизни кажется мне таким бледным, неинтересным. В такие минуты нет ничего
лучше математики; невыразимо приятно сознание, что существует целый
мир, в котором «я» совершенно отсутствует».
Никакого стремления веселиться у нее уже
не было. О летнем отдыхе с Анной-Шарлоттой в Париже она не думала. Ей
хотелось поскорее уединиться в глухом месте и заниматься исследованием.
Чувствовала она себя в Петербурге без
Анюты настолько одинокой и бесприютной, что собиралась поскорее
вернуться в Швецию, к своим книгам, к своему письменному столу, называя
себя старым, консервативным, педантичным математиком, который может
работать только дома. С братом Федей близости не было: он не оправдал ее
ожиданий, проживал наследство и ни о чем не желал думать, математикой
не занимался.
В Швеции никто из друзей не заметил ее
отчаяния. Она была ровной, как всегда. С мягкой иронией отвечала на
сочувственные вопросы.
— Когда шведка устала или в плохом
настроении, она дуется и молчит, — говорила Ковалевская, — поэтому
бурное настроение входит внутрь организма и становится хронической
болезнью. Русская, напротив, обычно жалуется и стонет настолько сильно,
что это производит на нее в моральном отношении такое же действие, как
липовый чай при простуде в физическом отношении. Но должна сказать вам,
что я лично жалуюсь и стону только при небольшой боли.
…Осенью подруги пытались переработать
драму, но прежних иллюзий уже не было. В ноябре они начали печатать
пьесу и дали экземпляр в Стокгольмский драматический театр. Пьеса вышла в
свет к рождеству, в качестве же «рождественского подарка» авторам
появилась резкая критика в «Стокгольмдагблад». А за ней — отказ
театральной дирекции от постановки. К счастью, подруги не были потрясены неудачей: обе
любили больше всего замыслы, процесс труда, а не результаты, и в эту
пору строили новые планы.
Софья Васильевна все еще мечтала о
совместной работе с Леффлер, но Анна-Шарлотта решила расторгнуть
авторский союз, хотя и не осмеливалась говорить об этом с подругой. Она
не могла больше подчиняться покоряющему интеллекту Ковалевской.
Анне-Шарлотте нужна была духовная самостоятельность, которой Софья
Васильевна лишала менее ярких людей, входивших в общение с ней.
Писательница задумала одна отправиться зимой путешествовать по Италии.
Она сделала бы это давно, но Софья Васильевна считала разлуку изменой
дружбе.
— Не можешь себе представить, —
признавалась она не раз, — до какой степени я подозрительна и
недоверчива, когда дело касается отношения ко мне моих друзей! Я требую,
чтобы мне постоянно это повторяли, если хотят, чтобы я верила любви ко
мне. Стоит только один раз забыть, как мне сейчас же кажется, что обо
мне и не думают.
Вскоре Анна-Шарлотта покинула подругу.
Этой же осенью Софья Васильевна потеряла сестру. После удачной операции
Анна Васильевна неожиданно заболела воспалением легких и умерла в
Париже, в квартире Янковской. Похоронили ее на кладбище Пасси, рядом с
часовней на могиле другой необыкновенно талантливой русской женщины —
художницы Марии Башкирцевой.
Ушел навсегда человек, которого Софья
Васильевна любила сильнее всего в жизни, кто был ее путеводной звездой, с
кем были связаны самые светлые впечатления шестидесятых годов.
— Никто больше не будет вспоминать обо мне
как о маленькой Соне, — говорила она друзьям. — Для всех я госпожа
Ковалевская, знаменитая ученая-женщина и т. д. Ни для кого больше я не
буду застенчивой, жмущейся ко всем маленькой Соней.
И она надолго замкнулась в себе.
Дни шли, похожие один на другой, как
близнецы. С утра лекции или семинары в университете. Дома — рукописи
иностранных и русских математиков для «Acta», книги, журналы — русские,
шведские, французские, немецкие, английские, по физике, механике,
математике, новая беллетристика.
Книги громоздились на столах, стульях,
этажерках, подоконниках, а то и на полу. Если друзья заходили к Софье
Васильевне в кабинет, присесть было негде, приходилось сначала осторожно
расчистить себе место. Хозяйка встречала гостей приветливо, но они
ощущали ту незримую перегородку, которая в последнее время отделяла
Ковалевскую от окружающего мира. Глаза ее не горели, как обычно, а
матово светились, словно взор ее был обращен в себя. Слушала она
рассеянно, отвечала невпопад. Посетители не задерживались.
Под видом шутки Миттаг-Леффлер как-то посоветовал:
— Не кажется ли вам, Соня, что ваша
квартира гораздо менее походила бы на публичную библиотеку, если бы в
ней вился дым крепкой сигары, валялись по всем углам предметы мужского
обихода и солидный баритон делал госпоже профессору убийственные
замечания из-за плохо сваренного кофе или недостаточно подрумянившегося
пудинга?
— А кому бы вы хотели отвести эту завидную роль?
— Кому-нибудь напоминающему директора
банка Пальме, для которого вы были бы заурядной собственностью, а не
Прометеем, как для восторженного Сильвестра!
Устало улыбаясь, Софья Васильевна качала головой:
— Нет, если я и отважусь выйти замуж, то только за русского и только за математика…
Тогда Миттаг-Леффлер взял с этажерки английский журнал «Природа» и, смеясь, сказал:
— А вот я сейчас уличу вас в
неблагодарности, в неумении ценить добрые чувства математика. Надо
обладать каменным сердцем и сверхъестественным самомнением, чтобы пройти
мимо такого поклонения! Вы забыли, на какой сонет вдохновил ваш талант
нашего уважаемого Джемса Сильвестра? В семнадцать лет любой юнец пишет
стихи, но написать столь пылко в семьдесят два года… Неблагодарная
женщина! Слушайте же:
Музыка и Математика!
Молодой леди, собиравшейся петь на еженедельном концерте в Бэллиоль-колледже.
О дева, голос чей — самих небес творенье,
(Тому, кто трудится, найдется ль дар ценней!)
Как смена лун, твое разнообразно пенье
И нежно, как слеза тоскующих очей.
Пусть ложный страх, людских достоинств всех порок,
Порыв твой не смутит, пусть длится наша радость —
Ведь розы аромат, прохладный ветерок
Нам будут вечно доставлять одну лишь сладость.
О дева, чья звезда над Меларом сияет,
И та, что берега Изиды украшает,
Позвольте, вам сплету венок гармоний сей!
Одна мелодией лишь чувства нам пленяет,
Другая же средь цифр немых, как Прометей,
По струнам разума людского ударяет.
— Что скажете вы, жестокая, о таком славословии?
— То, что всегда говорю: моя слава лишила
меня обыкновенного женского счастья. Певица ласкает слух сего поэта, а
Прометей в юбке трогает лишь его разум, — печально произнесла
Ковалевская.
— А удовольствовались бы вы этим счастьем, Соня? — с состраданием спросил Миттаг-Леффлер.
— Кто знает? — пожала плечами Софья
Васильевна. — Мне судить трудно: у меня его никогда не было… Судьба
очень добросовестно позаботилась о том, чтобы мое одиночество было
возможно совершеннее. Даже Анна-Шарлотта покинула меня…
— Не сердитесь на меня, Соня. Обладая
способностью легко приобретать друзей, вы нисколько не заботитесь о том,
чтобы их удержать, — возразил Миттаг-Леффлер.
Ковалевская улыбнулась.
— Вы мой старый друг, а судите обо мне не
лучше, чем малознающие меня люди. Неужели вы не видели, сколько
приходится мне прилагать энергии, чтобы завоевать чье-нибудь
расположение? Никто никогда еще не любил меня просто так, по
собственному побуждению… Даже король Оскар II перестал подозревать во
мне нигилистку только после того, как я полтора часа потратила на то,
чтобы объяснить ему теорию обертонов Гельмгольца, лишив себя катанья на
коньках. А вы говорите, что я легко приобретаю расположение! Очень
заблуждаетесь, дорогой Геста…
— Соня, вы должны отдохнуть, — серьезно
сказал профессор. — Хотя вы и способны работать за десятерых мужчин, мне
кажется, что вы еще не отдыхали за эти годы даже как один из них. |