Девочке было не более трех лет, когда она
впервые проявила «характер». Ее начитанные, образованные родители, хотя
по обычаю тех времен и передали заботу о детях прислуге, интересовались
вопросами воспитания и придавали большое значение гигиене и медицине.
Как раз в ту пору медицинская наука объявила суп самой необходимой пищей
ребенка. Отец стал неукоснительно следить за тем, чтобы дети исправно
ели это непривлекательное для них блюдо, и даже установил норму —
двенадцать ложек.
Соня супа не любила, подчиняться приказу
отца не желала, капризничала и плакала за столом. Обычно мягкий и
ласковый, отец однажды строго сказал, что если она и завтра откажется от
супа, ее поставят в угол и она будет стоять там до конца обеда. На
следующий день, когда все уже сидели за столом, обнаружилось, что Сони
нигде нет. Василий Васильевич, по военной привычке не терпевший никакой
расхлябанности, начал грозно хмуриться. Вдруг девочку обнаружили в
дальнем углу столовой за высоким диваном.
— Что ты там делаешь? — спросил отец.
Прямо глядя на него, девочка ответила:
— Да я думала, что лучше, чем есть этот гадкий суп, я сама по себе стану в угол, пока вы будете все обедать…
Она и потом в своей жизни предпочитала лучше
«сама по себе» стать лицом к лицу с любыми неприятностями, чем томиться
ожиданием их.
Соня привлекала внимание подвижным, смуглым,
румяным личиком и удивительным, проникающим в душу взглядом непомерно
больших блестящих глаз. Легкая косинка сообщала им недетскую
сосредоточенность.
Девочка была на редкость энергична и
обладала обостренным чувством справедливости. Ей не передалась от матери
способность всего касаться ласкающим жестом, обходить острые углы,
извинять и вносить мир любой ценой, любыми компромиссами во что бы то ни
стало.
Василия Васильевича перевели в Калугу. К
этому времени появился, наконец, долгожданный сын. Его назвали в честь
деда Шуберта Федором. Маленькая Соня известила свою штутгартскую кузину
Софью Аделунг записочкой, нацарапанной карандашом по-русски, но
готическими немецкими буквами: «Мой братик очень красивый и мало
плачет».
Дети и в Калуге, как в Москве, находились
полностью на попечении няни, только прибавилась гувернантка-француженка
для Анюты. В большой, с низким потолком комнате душно пахло ладаном,
лампадным маслом, майским бальзамом и горелой сальной свечкой. Вдоль
стен вплотную стояли кроватки, забранные решеткой. Дети могли кидать
подушками друг в друга и перелезать из постели в постель, не спуская ног
на пол.
Напротив детских кроватей возвышалось ложе
няни Прасковьи, ее гордость — соблазнительный Монблан из одеял,
пуховиков и подушек. В добрую минуту няня позволяла своим питомцам
побарахтаться в перинах.
У Прасковьи были свои взгляды на воспитание.
Она никогда не открывала форточку, чтобы не простудить господских
детей. Они спали, пока спится; пробудившись, начинали баловаться. Няня,
сама еще неодетая и нечесаная, приносила им в постели кофе со сливками и
сдобными булочками. Подкрепив силы, дети опять засыпали и просыпались,
лишь когда появлялась раздраженная француженка и, брезгливо зажимая нос
платком, кричала:
— Как, вы еще в постели, Анюта! Уже
одиннадцать часов. Вы снова опоздали на урок. Так не можно долго спать, я
будет жаловаться генералу, — грозила она няне.
— Ну и ступай жалуйся, змея, — бормотала няня. — Уж господскому дитяти и поспать вдоволь нельзя.
Все же после этой сцены церемониал вставания
совершался: няня слегка вытирала детям руки и лица мокрым полотенцем,
наскоро проводила по встрепанным волосам гребенкой, надевала платьица,
зачастую без пуговиц.
Анюта тут же бежала на урок, Соня с Федей
усаживались играть на дырявом клеенчатом диване. Прасковья же, не
стесняясь их присутствием, подметала пол, поднимая тучи пыли, прикрывала
кое-как кроватки одеяльцами и основательно взбивала свои пуховики.
Гулять детей водили редко, только в очень хорошую погоду; по большим праздникам няня брала их с собой в церковь.
После уроков Анюта возвращалась в детскую: с
гувернанткой ей было скучно, а к няне приходили в гости женщины из
бесчисленной дворни и перемывали косточки своим и соседним господам. И
чего-чего не слышали дети за день!
Как-то в поздний час Соня лежала в постели. В
детской тускло горела свечка; голубой язычок лампадки, колеблясь,
отражался на золотой ризе иконы. Ровно дышал брат Федя, посвистывала
носом Феклуша — девочка на побегушках. Сидя за круглым столом и попивая
кофе, няня с горничной Настасьей обсуждали дневные происшествия. В
полудремоте Соня мало что разбирала но, услыхав свое имя, насторожилась.
— Ну, как же мне не любить ее, мою
голубушку, — говорила няня, — ведь я ее, почитай, совсем одна вынянчила.
Другим до нее дела не было. Когда Анюточка у нас родилась, на нее и
папенька, и маменька, и дедушка, и тетушки наглядеться не могли. Она у
нас первенькая была. Я ее, бывало, и нянчить-то как следует не успею.
Поминутно то тот, то другой ее у меня возьмет. Ну, а с Сонечкой не так
было.
Понизив голос, няня продолжала:
— Не вовремя она родилась, моя голубушка.
Барин-то наш почитай что накануне самого ее рождения в Английском клубе
проигрался, да так, что все спустил. Барынины брильянты пришлось
закладывать. Ну до того ли тут было, чтобы радоваться, — бог дочку
послал. Барыня так огорчились, что и глядеть на нее не хотели. Только уж
Феденька их потом утешил…
Этот рассказ, повторявшийся часто, крепко
запомнился ребенку, отравил ему душу, заставил уйти в себя. Убеждение,
что она нелюбимая, легло черной тенью на всю жизнь, изломало характер,
стало причиной многих бед.
Ничего опровергающего нянины слова Соня не
видела. Тщеславие родителей тешила сестра ее Анюта. Большая уже девочка,
хорошенькая и острая на язык, она пользовалась репутацией «прелестного
ребенка», чуть ли не с семилетнего возраста привыкла быть царицей
детских балов. Отец гордился ее успехами.
— Нашу Анюту, когда она вырастет, хоть прямо во дворец вези: она любого царевича с ума сведет, — говаривал он в шутку.
Дети принимали его слова всерьез.
Анюте разрешали бывать в обществе взрослых, и
она развлекала гостей остроумными, подчас дерзкими выходками, которые
ей спускали. А Соня и Федя даже завтракали и ужинали в детской. Если
Соню и велели иной раз привести в гостиную, она цеплялась за нянину
юбку, дико смотрела на всех и молчала так упорно, что мать, едва
сдерживая раздражение, говорила:
— Ну, няня, уведите вы вашу дикарку. С ней только стыд один перед гостями.
Отец в детскую не заглядывал. Он считал, что
воспитание — дело женское. Общение его с детьми ограничивалось
встречами в столовой да в передней. Когда он собирался ехать с
официальным визитам, няня созывала своих питомцев «поглядеть на папеньку
в параде». Василий Васильевич пощипывал им щечки, подбрасывал то
одного, то другого к потолку и, поцеловав, отбывал.
Елизавета Федоровна приходила к детям перед
отъездом в гости, чаще всего в бальном платье, в цветах, браслетах и
кольцах. Анюта бросалась к ней, обнимала, целовала, перебирала
драгоценности или надевала какую-нибудь из них на себя и бежала к
зеркалу.
— Вот и я буду такая красавица, как мама, когда вырасту.
Мать забавляли эти слова. Соне тоже
мучительно хотелось приласкаться к ней, забраться на колени. Но, как
многие нервные дети, она была порывиста и угловата. Ее попытки кончались
всегда плачевно: она или делала матери больно, или нечаянно рвала
платье, в смятении забивалась в угол и еще больше дичилась.
В самом раннем детстве, увидав на улице
девочек и мальчиков, занятых шумной игрой, она, бывало, просилась к ним,
но няня таким укоризненным голосом заявляла: «Что ты, маточка! Как
можно барышне играть с простыми ребятишками?» — что Соне почему-то
становилось стыдно. А потом она перестала выражать «недостойные»
желания: у нее прошла охота играть с детьми. Если иногда появлялась
гостья-сверстница, Соня стояла возле нее молча и ждала, скоро ли та
уйдет.
С обучением ее не торопились. Девочка
видела, с каким упоением читают книги старшая сестра и взрослые, ей
очень хотелось узнать, что в них так привлекает Анюту, мать и отца. Она
просила всех, чтобы ее тоже научили читать, ей отвечали, что еще рано,
пусть подрастет немного.
В доме получали «Московские ведомости».
Газета лежала всегда на виду, и в глаза бросался заголовок, напечатанный
крупными буквами. Соня сперва только украдкой рассматривала их, а потом
старалась захватить газету. Неся перед собой большой бумажный лист,
почти скрывающий ее фигурку, девочка спрашивала у кого-нибудь:
— Какая это буква сначала?
Ей отвечали, что это «М». Соня усаживалась в
укромном месте и разыскивала букву на всех полосах газеты, повторяя
вслух: эм, эм, эм… Затем шла узнать:
— А как называется эта круглая штучка возле
эм? Старшие, чтобы только отделаться от ребенка, на ходу говорили: «О». И
Соня. сидя в уголке, заучивала новую букву.
Так, одна за другой, запомнились все буквы
алфавита. Девочка пробовала сочетать их. Иногда получались такие
неприятные звуки, что она с отвращением умолкала. Приходилось просить
помощи у сестры или у гувернантки, пока не далось умение составлять
слоги, а из слогов целые слова, которые можно пропеть, произнести
скороговоркой, заставить перезванивать.
Сначала она с испугом и изумлением смотрела
на черные значки, которые сразу же, едва только назовешь их вслух,
человеческим языком рассказывали о том, чего Соня подчас даже не
понимала, но что уносило ее в какой-то необыкновенный мир. Потом она
подчинила себе стихию звуков и была очень горда победой. Соня прибежала
однажды к отцу, когда он читал газету, и, протянув пальчик к заголовку,
сказала:
— А я, папа, знаю, что здесь написано. Мос-ков-ские ве-до-мос-ти!
Отец улыбнулся ей той чуть высокомерной
небрежно-ласковой улыбкой, какой улыбался и малым детям и жене и в
которой было столько влекущей прелести.
— Ну, это, Софа, тебе сказали. Сама-то ты ни слова не умеешь прочитать.
Девочка, расцветая от улыбки отца, от
шутливого поддразнивания, подняла на него свои широко открытые, с
косинкой глаза и повторила:
— Нет, папа, умею. Я и другое прочту.
— Ну, прочти вот это слово, — не глядя, провел отец ногтем по строчке.
Соня стала по слогам составлять слово. Отец
указал на другую фразу. Девочка прочитывала все, что ни предлагал ей
пораженный Василий Васильевич.
— Молодец, Соня, есть у тебя характер, — с
удовлетворением похвалил он дочь, очень похожую на него настойчивостью и
многими душевными качествами, нет-нет да и проявлявшимися.
Чаще всего она бывала одна. И безгранично
привязалась к няне. Ничего другого не хотела, как сидеть вечерами на
диване, тесно прижавшись к ее теплым мягким коленям, и слушать сказки.
Няня знала их великое множество, все больше
страшные; рассказывала особенным, певучим голосом, пересыпая
повествование занятными присказками и прибаутками. А ночью девочка
кричала и дрожала от ужаса. В сумерки, когда никого не было рядом и
темные тени, выползая из всех углов, заполняли комнату, ее охватывала
такая безотчетная тоска, такое безысходное, смертное томление, что она
опрометью кидалась к дверям и разыскивала няню — защиту и прибежище.
Такую же тоску вызывали у нее недостроенные дома с черной пустотой
вместо окон и небо, когда, лежа на земле, она смотрела на него и оно
словно всасывало ее в свою синюю пустую высоту.
Кто знает, что сталось бы с нервной
девочкой, воспитывавшейся без товарищей, без веселых детских игр на
воздухе, в нечистой бестолочи людской, в том духе «спустя рукава»,
который царил в каждом богатом помещичьем доме, если бы не произошло
событие, открывшее генералу Крюковскому глаза на истинное положение, в
каком находились его дети. |