Пароход шел шхерами. Больше не качало.
Ослабевший ветер налетал порывами. Его тонкий свист тонул в глухом шуме
кипевшей под винтами воды. Софья Васильевна стояла на палубе, прижавшись
к борту. Из серой мглы выступали смутные очертания города — на темном
фоне деревьев светлые пятна зданий с острыми, вонзающимися в облака
шпилями. Стокгольм…
«Я так благодарна Стокгольмскому
университету, который первым из европейских университетов хочет открыть
мне свои двери, что я заранее готова привязаться к Стокгольму, к Швеции,
как к родной стране, — писала Ковалевская шведскому профессору. — Я
надеюсь, что, прибыв туда, я останусь там на долгие годы и найду там
вторую родину».
А сможет ли, найдет ли она в себе силы привязаться к этой радушной стране и полюбить так, как любит Россию?
За лесом тонких мачт, за белыми парусами
показалась пристань. Софья Васильевна увидела высокую фигуру
Миттаг-Леффлера, его худое, тонкое лицо, развевающиеся светлые волосы
над прекрасным лбом. Профессор встречал Ковалевскую с женой, Сигне
Линдфорс, похожей на подростка, играющего в замужнюю женщину. С букетом
цветов Миттаг-Леффлер протянул Ковалевской скатанную в трубку газету.
— О, вы только послушайте, что пишут у нас
о вашем приезде! — задерживая руку Софьи Васильевны, возбужденно сказал
он, — «Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь
пошлого принца крови или тому подобного высокого, но ничего не значащего
лица. Нет, принцесса науки…» Слышите? «…принцесса науки, госпожа
Ковалевская, почтила наш город своим посещением и будет первым
приват-доцентом — женщиной во всей Швеции». Не находите ли вы, что это
добрый знак?
— Да, да, благодарю вас, — Софья
Васильевна с трудом произнесла эти слова. Голос не подчинялся ей. Она
нежно пожала руку маленькой светловолосой Сигне, восхищенно смотревшей
ясными детскими глазами на ученую гостью, и еще раз сказала
Миттаг-Леффлеру:
— Благодарю вас, мой мужественный, дорогой друг!
Наверное, сама Швеция встречала ее в образе милой кроткой Сигне и отважного, деятельного Гесты.
— Вы позволите мне называть вас так? И зовите меня Соней. Вам не справиться с русской манерой величать по отцу. Очень длинно!
— Сонья? Красивое имя, — отозвалась Сигне. — Сонья…
В тот же день Геста Миттаг-Леффлер
спросил, как Ковалевская отнесется к тому, чтобы он и Сигне пригласили к
себе на вечер ученых и познакомили ее сразу со всеми.
— Подождите недели две, пока я не научусь говорить по-шведски, — ответила Ковалевская.
Все рассмеялись над самонадеянным
заявлением, а Софья Васильевна попросила порекомендовать ей учителя и
стала брать уроки со следующего же дня. Как и все, что делала, она и
занималась неистово, с утра до вечера упражняясь в языке. Через две
недели Ковалевская, хотя и коверкая безбожно слова, смогла объясняться
по-шведски, а через два месяца достаточно познакомилась с современной ей
беллетристикой, была захвачена «Сказанием о Фритьофе» великого
шведского поэта Эсайи Тегнера. Произведения же Рунеберга вызвали у нее
замечание:
— Они мне не особенно нравятся: мне
кажется, что у них тот же недостаток, что и в «Сотворении мира» Гайдна.
Им недостает дьявола, а без него не существует истинной гармонии в этом
мире.
То новое — идеи экономической
несправедливости существующего строя, женского равноправия,
несостоятельности религии и др., — что проникло в Швецию, было здесь
очень бурно принято. Особенно это отразилось на литературе, которую
обновляла школа молодых писателей.
Между этими писателями ее внимание привлек
Август Стриндберг, которого нашла она человеком чрезвычайно
талантливым, но приверженным самому крайнему направлению и в литературе и
в жизни, а потому сделавшемуся «страшилищем и козлищем искупления всей
благомыслящей части общества». Ее подкупало в этом полном противоречий
человеке бесстрашие, с каким бросал он вызов всем закоснелым догмам
старого мира. Понравились ей некоторые драмы норвежца Генриха Ибсена, а
сестру Миттаг-Лефлера — Анну-Шарлотту Эдгрен-Леффлер — Софья Васильевна
сочла даже «большой революционеркой».
Вскоре Софья Васильевна могла составить
некоторое представление о Стокгольме. По первым впечатлениям это была
«невероятная смесь новых веяний на чисто немецком патриархальном фоне».
Формы правления Швеции делали ее как будто одной из самых свободных
стран Европы; в ней, казалось, писали и говорили обо всем, о чем угодно.
Но сила традиций и общественного мнения, подобных тем, какие
властвовали и в Англии и в Германии, была очень велика.
— Только с тех пор как я живу в
Стокгольме, — говорила Софья Васильевна, в первое время расположенная
замечать в приютившей ее стране лишь хорошее, — общественное мнение,
представлявшееся мне каким-то мифическим божеством, стало вполне
ощутительно. Здесь чувствуешь действительно, что существует известная
связь между убеждением и делом. Нелегко уверить в чем-либо шведа, но
если это удалось, то он не остановится, подобно славянину, на полдороге,
удовлетворяясь нашей славянской беспечностью, думая, что раз истина
доказана, значит, нечего о ней беспокоиться. Швед не терпит разлада
между словом и поступками, не щеголяет набором пышных фраз.
— Потребность создать себе идеал, а затем
всю жизнь поклоняться ему — это ваша национальная болезнь, в этом
признается ведь и кто-то из героев «Дикой утки» Ибсена, — смеялась она,
поддразнивая своего шведского друга.
И ее сначала очень привлекала способность
северян чувствовать себя нравственно обязанными доказывать делом свои
убеждения. Ни в одной стране не удавалось с такой легкостью собирать
крупные суммы денег на поддержку любого начинания, заинтересовавшего
общество. Стокгольмский университет был основан тоже на частные
пожертвования, хотя в шведской столице имелось тогда не так много
богачей, для которых пожертвовать несколько десятков тысяч крон ничего
не стоило бы. Ковалевская с болью вспоминала, с каким трудом удавалось
получить в России подпиской очень небольшие, в сущности, суммы для
поддержания женских медицинских курсов, которыми, на словах,
интересовался чуть ли не каждый образованный русский.
Нравилось ей в Швеции и то, что погоня за
наживой и борьба за кусок хлеба еще не приобрели здесь острого,
всепоглощающего характера, как в Западной Европе.
— У вас конкуренция на различных поприщах
еще не так велика, чтобы давать ход лишь одним блестящим исключениям за
счет масс загубленных людей с обыкновенными способностями! — делилась
своими мыслями со шведами Софья Васильевна. — У вас даже богачи не
устраивают выставок роскоши, не вводят бедных в соблазны, в искушение
разбогатеть во что бы то ни стало, как в Париже, Лондоне, Берлине. И
поэтому у вас есть досуг, чтобы наслаждаться самим процессом жизни, ее
духовной стороной. Вы верите в святость жизни и ее задач, для вас
вопросы нравственной правды и ответственности имеют вполне реальное
значение!
Помолчав, она добавляла с лукавой усмешкой:
— Видимо, потому что не так резки
противоречия, социальный вопрос не имеет у вас такого всеобщего
значения, нет у вас насущной потребности в коренных изменениях
общественного строя.
— Да ведь у нас тоже идет борьба, многим
приходится в тюрьме сидеть за «оскорбление величества», как, например,
Яльмару Брантингу, — возражали шведы.
— О, и у вас «оскорбление величества»
карается? Только умы тупые, характеры тиранические, не способные к
величию, могут так злобно заботиться о престиже своего ничтожества. Но,
несмотря на это, у вас, где так мало, так незаметно все меняется, где
нет подобных землетрясению общественных событий, все же можно найти
идеальные условия для занятий наукой…
Все шведы, с которыми она встречалась,
были настроены весьма либерально, живо интересовались равноправием
женщин и социализмом. По крайней мере в теории все относились к
социализму с большим сочувствием, не исключая людей, занимающих высокое
положение: говорили, что лаже король Оскар II не смотрел на него с
ужасом, Софье Васильевне казалось, что она вновь переживает пору,
десять-пятнадцать лет назад определявшую жизнь общества в России.
Пристальнее вглядеться в происходящие, хотя и волнующие и привлекательные, но уже знакомые процессы не было времени. |